Раймон отдал мне револьвер, металл блеснул на солнце... Но солнце пекло немилосердно, с неба хлестал дождь слепящего света, и оставаться под ним было тоже невмоготу...
Всё так же слепил багровый песок... Жара давила, стеной вставала поперек дороги, обдавала лицо палящим дыханием... Всякая песчинка, побелевшая от солнца раковина, осколок стекла метали в меня копья света, и я судорожно стискивал зубы...
... Всё то же солнце, тот же сверкающий, слепящий песок, и нет им конца.
... Но весь раскаленный знойный берег словно подталкивал меня вперед... Солнце жгло мне щеки, на брови каплями стекал пот. Вот так же солнце жгло, когда я хоронил маму, и, как в тот день, мучительней всего ломило лоб и стучало в висках. Я не мог больше выдержать и подался вперед...
Тогда, не поднимаясь, араб вытащил нож и показал мне, выставив на солнце. Оно высекло из стали острый луч, будто длинный искрящийся клинок впился мне в лоб. В тот же миг пот, скопившийся у меня в бровях, потек по векам и затянул их влажным полотнищем. Я ничего не различал за плотной пеленой соли и слёз. И ничего больше не чувствовал, только в лоб, как в бубен, било солнце да огненный меч, возникший из стального лезвия, маячил передо мной. Этот жгучий клинок рассекал мне ресницы, вонзался в измученные, воспаленные глаза. И тогда всё закачалось. Море испустило жаркий, тяжелый вздох. Мне почудилось – небо разверзлось во всю ширь и хлынул огненный дождь. Всё во мне напряглось, пальцы стиснули револьвер. Выпуклость рукоятки была гладкая, отполированная, спусковой крючок поддался – и тут-то, сухим, но оглушающим треском всё и началось. Я стряхнул с себя пот и солнце. Я понял, что разрушил равновесие дня, необычайную тишину песчаного берега, где совсем недавно мне было так хорошо. Тогда я еще четыре раза выстрелил в распростертое тело, пули уходили в него, не оставляя следа. И эти четыре отрывистых удара прозвучали так, словно я стучался в дверь беды (Н.Галь, с.138-139) [26] .
Вы физически ощущаете слепящий свет солнца, нестерпимую, немыслимую жару, гладкую поверхность металла в руках... Переводчик достигает этого всем арсеналом средств, которым располагает прозаик. Тут и поразительно выверенный ритм, и точно подобранная лексика, и неожиданно точно найденная пропорция односложных слов и слов с мужским окончанием, и звукопись («плотной пеленой соли и слёз»; «в лоб, как в бубен, било солнце»). В последних четырех ритмических группах финальной фразы как бы слышатся четыре роковых выстрела: словно я – стучался – в дверь – беды.
На русском языке существуют три разных повести Камю – один «Незнакомец» и два «Посторонних». (Мы не коснулись здесь вопроса о переводе названия повести, о степени совпадения «я» рассказчика и героя и целого ряда других интересных и важных для переводческого решения проблем – они увели бы нас в сторону от нашей темы.)
Вряд ли стоит подводить итоги сказанному выше. Они отчасти уже сформулированы в тексте статьи. Разве что повторить еще раз уже давно открытую, ставшую банальной и, однако, никак не отразившуюся в широкой критической практике истину: нет и не может быть двух одинаковых переводов даже тогда, когда они созданы в одну историко-литературную эпоху, в одной стране, переводчиками, принадлежащими к одной переводческой «школе» [27] . За каждой интерпретацией оригинала стоит индивидуальность переводчика, его талант, его вкус, его литературный опыт и пристрастия, его критическое чутье и многое, многое другое, из чего складывается индивидуальность всякого художника.
*******
Статья впервые напечатана в книге: Мастерство перевода: Сборник восьмой. – М.: Сов.писатель, 1971. – с.255-286. Воспроизводится с незначительными сокращениями.
Александра Раскина
На первом месте
Нора Яковлевна Галь была с юности ближайшей подругой моей мамы, Фриды Абрамовны Вигдоровой [28] . Мама, пока мы с сестрой не выросли, вела материнский дневник, и там есть запись о том, как я спрашиваю: «Мама, кто у тебя из друзей на втором месте? На первом-то я знаю: тетя Нора, а вот на втором кто?» Мама ответила, что у нее нет обыкновения расставлять своих друзей, как солдат, по росту, и я так и не узнала, «кто на втором месте». Но что «тетя Нора – на первом месте,» – всю жизнь знала твердо.
В моей жизни Н.Я. присутствовала всегда, сколько я себя помню. Вот мама меня, пятилетнюю, приводит к Н.Я. домой, в Варсонофьевский переулок недалеко от Сретенских ворот. Там Н.Я. жила до 1962 года, в огромной коммунальной квартире, в одной комнате – сперва с матерью Фредерикой Александровной [29] и дочкой Эддой, а с 1951 года, после смерти матери, – уже только с Эддой. Мама и Н.Я. работают, Эдда в школе, а я уже умею читать, и меня развлекать не надо: я утыкаюсь в книжные полки. Рассматриваю корешки книг. Одно название очень меня озадачивает: «Евреи до Железняков». Не то чтобы все другие названия были мне полностью понятны, но я смутно чувствую, что тут есть какая-то заковыка. И точно: книжка оказывается одним из томов Большой Советской Энциклопедии. У нас дома многотомных энциклопедий нет, и такие тома мне в новинку.
Еще у Н.Я. есть кот. Строго говоря, он общий квартирный кот (от мышей!), но за духовным общением приходит к Н.Я. Лежит рядом с пишущей машинкой, на толстом английском словаре. Н.Я. с ним разговаривает совершенно как с человеком: уверяет, что он понимает все слова. Она кладет ему что-то в мисочку на полу. Он подходит, нюхает и отворачивается. Н.Я. говорит ему: «Попробуй, это вкусно». Кот пробует и, действительно, все съедает. «А спасибо? – говорит Н.Я. – Скажи спасибо». И кот, мурлыкая, трется об ноги.
Я расту и дружу с Эддой. Эдда ближе по возрасту к моей старшей сестре Гале, но с Эддой мы похожи: обе книжные, обе в очках. Галя тоже любит читать, но не любит, когда к месту и особенно не к месту вставляют умные слова: считает, что это значит «воображать» и «выпендриваться». Эдда не считает, что я «воображаю», я не считаю, что Эдда «выпендривается».
От Н.Я. идут в нашу семью разные игры со словами. Мама тоже знает игру «Из одного слова – много», но играет со мной в нее редко. А вот Н.Я. играет даже сама с собой – для нее это отдых от работы. Она говорит мне: «Знаешь, из какого слова получается много слов? Паникерство». Я сажусь и начинаю писать. Ох, сколько слов! Двухбуквенных и трехбуквенных мы уже «не берем», а все равно набегает где-то около трехсот.
Я расту, и игры со словами становятся более замысловатыми. Все они уходят корнями в студенческую пору мамы и Н.Я. Это была очень дружная компания: Н.Я., ее муж (отец Эдды) Борис Кузьмин, моя мама и ее первый муж, отец Гали, Александр Кулаковский [30] учились вместе в Педагогическом институте имени Ленина на факультете языка и литературы. И Борис Кузьмин, и Александр Кулаковский погибли на войне.
Институт они все кончали в 1937 году. Время было грозное, но им, по молодости лет, хотелось и шутить, и играть. И не всегда это легко сходило им с рук. Однажды мама позвонила Н.Я. домой и спросила: «Скажи, Борис был баптистом?» – «Что-о-о?» – «Тут комсомольское собрание, и его собираются исключать из института – за то, что он баптист. Я все равно буду его защищать, но я должна знать, как оно на самом деле.» Оказывается, Борис заходил к кому-то в общежитие и, не застав, написал приятелю записку, которая начиналась словами «Досточтимый брат мой». Баптистом он не был, и маме удалось как-то объяснить бдительным комсомольцам, что это шутка, – а если б был баптистом, то, боюсь, одной маминой доброй воли не хватило бы. Как поет Окуджава, «На Россию одна моя мама, только что она может одна?»